Асотель: Жизнь, полная рифмы и поэзии

 

Асотель: Жизнь, полная рифмы

Родилась она не то в 1893-м. Точную дату никто не помнит, потому что всем стало стыдно в тот самый вечер, когда Беник Крик впервые прочитал её стихи вслух — и вся Одесса загорелась.

Настоящее имя — Ася Саротель, но в детстве её прозвали Асотель, когда она, вместо того чтобы писать сочинение на тему «Моя мама», сочинила эпическую поэму «Моя мама и её тапки: ода мести». Учительница ушла в отпуск досрочно. Так началась её литературная карьера.

Выросла Асотель во дворе на Ришельевской, где вместо песочниц были кучки семечек, а вместо качелей — мечты о большом море и ещё большем процента. Её первой аудиторией были коты с Базарной, которые, как известно, — лучшие ценители лирики (особенно после обеда).

В юности Асотель писала стихи на салфетках в «Арагви», а после — читала их под гитару на пляже Ланжерон. Говорят, сам Высоцкий однажды прошёл мимо, услышал строфу про «любовь, что горьче хреновины», и сказал: «Девчонка, ты бы лучше в баре пела — там хоть чаевые дадут».
Но Асотель ответила: «Поэт не тот, кто поёт, а тот, кто заставляет слушать даже милицию в штатском».

К 1970-м годам её стихи ходили по Одессе в рукописных сборниках под названием «Слово, как пельмень: горячее, с паром и с луком». Её «Ода вору-рецидивисту» была признана лучшим произведением на конкурсе «Поэзия и закон» (организованном, впрочем, в подвале у дяди Лёни).

Но настоящая слава пришла в 2007 году, когда Беник Крик, услышав её стихотворение «Слёзы на асфальте — не роса, а моя душа», воскликнул:
«Асаротель!.. Асаротель — это я!.. Асаротель — это не имя, Асаротель — это приговор!..»

С тех пор её имя стало нарицательным. В Одессе, если кто-то слишком возвышенно говорит о погоде, ему тут же отвечают: «Ты чё, Аскотель?»

Живёт она до сих пор — то ли в коммуналке на Канатной, то ли в вилле под Люстдорфом (источники расходятся). Пишет стихи только тогда, когда закончится «Столичная» и в холодильнике остаётся только селёдка. Говорит, что муза приходит с запахом чеснока и трамвайного звона.

Содержание
  1. Асотель: Тайные записки одесской сивиллы
  2. Пролог. Архив, запечатанный воском и молчанием
  3. Глава I. Имя, которое не произносили вслух
  4. Происхождение имени «Асотель»: древнееврейский корень, одесский шифр или поэтический псевдоним?
  5. Отсутствие упоминаний в советских литературных справочниках: цензура или утрата архивов?
  6. Свидетельства старожилов: «Она ходила по крышам и писала стихи мелом на дымоходах»
  7. Глава II. Одесса — её бумага, море — чернила
  8. Литературная среда Одессы 1900–1917 гг.: салоны, кафе, публичные чтения
  9. Стихи на салфетках, маргиналии в библиотечных книгах, записки в бутылках у причала
  10. Особенности её поэтики: смесь одесского говора, французской элегантности и мистической символики
  11. Глава III. «Тайные записки»: как сохранились её произведения
  12. Архив семьи бывшего владельца кафе на Молдаванке
  13. Дневник официантки с цитатами стихов Асотель
  14. Найденные листки в обивке старого кресла в особняке на Ришельевской
  15. «Двойник»
  16. Кто такая Асотель? Портрет поэтессы без портрета
  17. Внешность: элегантность в бедности
  18. Характер: свободная, но не беспечная
  19. Мир внутри: между морем и небом
  20. Исчезновение: не бегство, а растворение
  21. Глава IV. Поэзия Асотель: темы и образы
  22. Море как исповедник и соперник
  23. Город как живое существо с усами и шляпой-котелком
  24. Женское одиночество в эпоху переворотов
  25. «Женственность»
  26. «Пересыпь»
  27. «Моя мама и её тапки: ода мести»

Асотель: Тайные записки одесской сивиллы

Пролог. Архив, запечатанный воском и молчанием

— Как были обнаружены «записки с Канатной»
— Кто осмелился раскрыть правду, спрятанную с 1900 года
— Предупреждение: читать только при свете уличного фонаря и с бокалом «Кагора №7»

 

Пролог. Архив, запечатанный воском и молчанием

Дело было не вчера и не позавчера, а в тот давний год, когда в Одессе ещё трамваи скрипели по рельсам, как старые скрипки на Привозе, а на Дерибасовской вместо «Пепси» подавали квас с тайной. Говорят — а в Одессе всё, что говорят, рано или поздно становится правдой, — что в доме №14 по улице Канатной, в самой дальней комнате, за трюмо с треснувшим зеркалом и портретом неизвестной дамы (говорили — то ли Шаляпин ей пел, то ли Ротшильд предлагал руку), жила-была барышня Ассотель. Не купчиха, не актриса, не анархистка — а поэтесса, чьи стихи будто сошли с морской пены, да так и остались висеть в воздухе, как запах жасмина над балконом.

Никто не знал, откуда она взялась. Одни шептали — из Ясс, другие — с Молдаванки, третьи — с того света. Но все соглашались: когда она читала вслух, даже воры на углу замирали, а коты на заборах начинали мурлыкать в ритме.

А потом — исчезла. Остались только записки, сложенные в жестяную коробку из-под «Митрофановского печенья», обмотанную чёрной лентой и запечатанную воском с оттиском ладони. На крышке — надпись её руки:
«Не трогать до тех пор, пока город не забудет, как плакать. А ежели тронете — читать лишь при свете уличного фонаря и с бокалом «Кагора №7», ибо стихи мои — не для сухих душ».

Много лет коробка пылилась за печкой, пока в 1923 году её не обнаружил сын конторщика Соломон Бенционович, что собирал старинные бумаги «на память от Одессы». Он-то и осмелился снять печать… Но больше об этом — в следующих листах. А пока — налейте вина, товарищ читатель. И не забудьте: истина в Одессе всегда приходит под звон бокала и шорох прибоя.

Конечно! Вот авторский стих в стиле воображаемой поэтессы начала XX века — условной «Асотель» (возможно, вы имели в виду поэтессу с вымышленным или искажённым именем, ведь в русской литературе XIX–XX вв. такой фамилии не зафиксировано). Стихотворение написано в духе одесской поэзии 1911 года: с лёгкой иронией, морской романтикой, налётом французского шарма и уличной лирики портового города.

«Море у Дерибаса»
(Асотель, Одесса, 1911)

Опять вода — зелёна, как вода,
Опять волна поёт мне серенаду…
А я — в пальто, в тоске, в своих годах,
С бокалом «Мадеры» и без наряду.

Портовый ветер треплет мой жакет,
В глазах — барашки пены, не слеза.
Прошёл матрос, присвистнул — «Привет!» —
А я в ответ — лишь чайка и гроза.

У причалов, где пахнет смолой и солью,
Где скрипят канаты, как старый романс,
Мне море шлёт привет из той же воли,
Что унесла мою молодость в шанс.

Но пусть! Я — дама, а море — джентльмен:
Оно не требует клятв и обручей.
Оно лишь шепчет в полночный бархат темн…
— «Ты всё ещё прекрасней, чем меж двух речей».

 

Глава I. Имя, которое не произносили вслух

Почему имя Асотель до сих пор вызывает недоумение даже у знатоков одесской литературы начала XX века? Ни в «Литературной энциклопедии» 1930-х, ни в советских антологиях, ни в справочниках по поэзии Серебряного века — ни слова. И всё же в частных записях, в семейных альбомах, в шепоте старожилов Молдаванки и Преображенки это имя звучит с трепетом: как заклинание, как пароль, как тайна.

Происхождение имени «Асотель»: древнееврейский корень, одесский шифр или поэтический псевдоним?

Само имя «Асотель» — загадка. Лингвисты находят в нём отголоски древнееврейского «asot» — «делать, творить» — и окончания «-ель», характерного для божественных имён (как в «Гавриэль» или «Михаэль»). Возможно, это был намеренный выбор: имя-молитва, имя-декларация — «Та, кто творит». Но одесситы, как водится, упростили толкование: «Асотель? Да это ж просто “ассо” — ассоциация, а “тель” — от “тело”, то бишь душа в теле!»

Другие считают, что «Асотель» — анаграмма или шифр. В архиве одного из одесских книжных магазинов 1912 года обнаружена записка: «Получила книгу от А.С. — подпись “Тель”». Неужели инициалы и фамильярное сокращение слились в единый псевдоним? Пока это остаётся гипотезой.

Отсутствие упоминаний в советских литературных справочниках: цензура или утрата архивов?

После революции 1917 года многие имена были стёрты — не потому что были врагами власти, а просто потому что не вписывались в новую эстетику «пролетарской поэзии». Асотель писала о море, одиночестве, любви без идеологии — а это было почти преступлением. Не сохранилось ни одного официального издания её стихов. Ни одного упоминания в «Краткой литературной энциклопедии». Было ли это результатом идеологической цензуры — или просто утратой архивов в годы Гражданской войны и эвакуаций?

Интересно, что в 1920-е годы в Одессе ходили слухи: «Асотель уехала с белыми, пишет в Париже под другим именем». Но ни во французских, ни в польских, ни в балканских изданиях эмигрантской поэзии её следов не найдено. Возможно, она выбрала молчание — как последний жест свободы.

Свидетельства старожилов: «Она ходила по крышам и писала стихи мелом на дымоходах»

Самые живые воспоминания о ней — не в бумагах, а в устах. В 1960-х годах этнограф З. Л. Борухович записал рассказ старой одесситки, Марии Абрамовны Шейнман: «Асотель? Ах, это та, что ходила по крышам в шляпе с пером и писала стихи мелом на дымоходах! Говорили — если утром увидишь строчку на трубе, день будет счастливым. А если стёрта дождём — не трогай мечты, они ещё не созрели».

Подобные свидетельства — фрагментарны, поэтичны, почти мифологичны. Но именно в них — дыхание настоящей Одессы: города, который помнил поэтов не по наградам, а по следам на кирпиче и соли на губах.

Имя «Асотель» не произносили вслух — потому что оно было слишком личным. Но может быть, именно сейчас, спустя столетие, настало время сказать его громко.

 

Глава II. Одесса — её бумага, море — чернила

У Асотель не было блокнота в привычном смысле. Её бумагой были салфетки из кафе «Марсель», обложки старых томов Верлена в городской библиотеке, а то и вовсе влажный песок у Ланжерона — стёртый приливом ещё до рассвета. Но именно так и рождалась её поэзия: не в тишине кабинета, а в пульсе города, где каждый переулок шептал рифму, а море ставило точки вместо автора.

Литературная среда Одессы 1900–1917 гг.: салоны, кафе, публичные чтения

Одесса начала XX века была одним из самых литературно насыщенных городов Российской империи. Здесь пересекались пути Бунина и Бабеля, Жаботинского и Олеш, поэтов-символистов и журналистов-сатириков. В салонах на Ришельевской читали стихи под аккомпанемент рояля, а в кафе на Дерибасовской — спорили о будущем поэзии до самого закрытия.

Поэтесса Асотель редко появлялась на официальных вечерах. Зато её часто замечали в «Пассаже» — за столиком у окна, с чашкой чая и карандашом, быстро выводящим строки на обороте счёта. Говорили, что однажды она устроила импровизированное чтение прямо на причале — читала стихи матросам с парохода «Царица», стоя на ящике из-под апельсинов. Никто не аплодировал. Все молчали. А потом кто-то прошептал: «Это не стихи — это молитва для моря».

Стихи на салфетках, маргиналии в библиотечных книгах, записки в бутылках у причала

Произведения Асотель почти никогда не существовали в «чистовом» виде. Чаще всего они рождались в мгновение — и исчезали так же быстро. Её стихи находили:

на бумажных салфетках в кафе «Морская пена» — под пятнами кофе и помады;

на полях книг в одесской публичной библиотеке — рядом с цитатами из Бодлера или Сологуба;

в стеклянных бутылках, выброшенных на берег у Аркадии — с адресом «Тому, кто поймёт».

Одна из таких записок, датированная весной 1913 года, гласила: «Если ты читаешь это — море уже отдало тебе то, что забрало у меня». Такие находки стали основой для первых сборников её стихов, составленных уже в наше время — из фрагментов, воспоминаний и городских легенд.

Особенности её поэтики: смесь одесского говора, французской элегантности и мистической символики

Поэзия Асотель невозможно переводима — не потому что сложна, а потому что она звучит. В ней слышны:

одесский говор с его интонацией полуулыбки — «ну, батенька», «да идёт она луной»;

французская изысканность — отсылки к Верлену, Бодлеру, даже к модным журналам вроде «La Revue Blanche»;

мистическая символика — море как живое божество, голуби как ангелы-курьеры, а трамвай на Дерибасовской — как колесница времени.

Она не писала «о любви», а писала: «Ты пришёл, как ветер — без стука, но с солью на губах». Не писала «о войне», а говорила: «Небо сегодня серое, как форма солдата, что забыл, за что воюет».

Именно эта тройственная природа её голоса — уличная, европейская и трансцендентная — делает Асотель уникальной фигурой в литературе эпохи. Она не вписывалась ни в один «лагерь» — и потому осталась вне истории. Но, возможно, именно в этом — её главная свобода.

 

Глава III. «Тайные записки»: как сохранились её произведения

Произведения Асотель не публиковались при жизни — их и не задумывали для печати. Они рождались как послания, мимолётные мысли, следы присутствия в городе, который сам был поэтом. И всё же — они не исчезли. Благодаря удивительной цепи совпадений, человеческой памяти и любви к словам, её стихи дошли до нас. Не в архивах Академии наук, а в самых неожиданных местах: в карманах старых пиджаков, в обивке кресел, в потрёпанных дневниках официанток.

Архив семьи бывшего владельца кафе на Молдаванке

В 1978 году в частном доме на улице Молдаванской, 24, при переезде старой семьи Калмыковых был обнаружен сундук с документами бывшего владельца кафе «У Фёдора». Среди счетов за кофе, списков поставщиков и фотографий посетителей лежала пачка пожелтевших салфеток — аккуратно перевязанных чёрной лентой. На каждой — короткие стихи, подписанные одной буквой: «А.».

Сын Фёдора, уже в преклонном возрасте, вспомнил: «Она приходила каждую среду. Пила чай с лимоном, писала что-то на салфетках, оставляла на столе и уходила. Отец говорил: “Не трогайте — это не салфетки, это письма морю”». Эти «письма» оказались одним из самых полных собраний ранней лирики Асотель, включая стихотворение «Салфетка №3 (для моря)», ставшее позже культовым в узких литературных кругах.

Дневник официантки с цитатами стихов Асотель

Ещё один источник — дневник Рахили Гинзбург, работавшей в 1910–1916 годах в кафе «Литературный уголок» на Греческой. В 2005 году её внучка передала рукопись в Одесский литературный музей. Среди записей о посетителях, чаевых и личных переживаний — десятки выписок из стихов, услышанных «от той дамы в шляпе с вуалью».

Рахиль не всегда точно фиксировала текст, но передавала настроение: «Сегодня она читала вслух — про море, что устало быть зеркалом. Голос дрожал, как стекло в витрине. Никто не шевелился. Даже пёс у двери заснул». В одном из фрагментов — почти полный текст стихотворения «Одесса, апрель», совпадающий с найденными позже записками. Это стало ключевым доказательством подлинности её авторства.

Найденные листки в обивке старого кресла в особняке на Ришельевской

В 2011 году при реставрации особняка на Ришельевской, 12 — бывшего литературного салона семьи Бернштейн — реставраторы обнаружили в набивке кресла из красного бархата маленькие свёртки бумаги. На них — рукописные стихи, пометки, черновые наброски. На одном листке — дата: «17 мая 1915». На другом — фраза: «Если меня не станет, пусть море прочтёт это вместо меня».

Экспертиза почерка подтвердила: записи принадлежат той же руке, что и записки из кафе на Молдаванке. Более того, среди черновиков нашлись строчки, позже цитируемые в воспоминаниях современников. Это стало сенсацией — впервые у исследователей появился не просто «слух», а физическое свидетельство творческого процесса Асотель.

Так, не через издательства и библиотеки, а через жизнь — бытовую, случайную, человеческую — до нас дошёл голос поэтессы, которую никто не считал «важной». И, возможно, именно в этом — её главная победа: не быть забытой теми, кто видел, как она писала мелом на дымоходах.

«Двойник»

Асотель, Одесса, март 1915

Мир — не один. Их два: один — в окне,
Где трамвай скрипит, и женщина плачет,
Где война — в газетах, а хлеб — на вес,
И фонарь уже вечером не зажгут.

А другой — внутри: там море поёт,
Там веранда в лунном тумане,
Там никто не уходит — все ждут,
И слова не режут, как стекло.

Я живу меж ними — ни здесь, ни там,
Как чайка, что знает и пристань, и шторм.
Один мир дышит мне в затылок,
Другой — целует в лоб и уходит.

Говорят: «Выбери!» — но я не могу.
Ведь если уйду в свет — станет больно,
А если останусь в тени —
Потеряю голос моря.

Пусть будет так: я — дверь без замка,
Открыта в оба мира сразу.
Пусть война гремит внизу,
А вверху — всё ещё поют сирены.

 

Кто такая Асотель? Портрет поэтессы без портрета

Асотель — не просто имя, а состояние души, застывшее в женском облике. Её не запечатлели в официальных анналах, не сфотографировали на литературных вечерах, не увековечили в бронзе. Но те, кто встречал её на улицах Одессы в 1910–1915 годах, вспоминали: «Она шла — и город замирал на полшага».

Внешность: элегантность в бедности

Асотель была высокой, с тонкими запястьями и взглядом, в котором читалась одновременно усталость и настороженность. Носила всегда шляпу — то с вуалью, то с единственным пером чайки, будто трофей моря. Пальто — поношенное, но вычищенное до блеска; туфли — потёртые, но выровненные по шагу. Говорили, что она могла надеть одно и то же платье на три недели подряд — но каждый раз завязывала шарф по-новому, и этого было достаточно, чтобы казаться «в новом наряде».

Её лицо не было «красивым» в классическом смысле — но оно запоминалось. Особенно — линия бровей, слегка приподнятая, будто в вечном вопросе, и уголки губ, готовые то ли улыбнуться, то ли уйти в молчание.

Характер: свободная, но не беспечная

Асотель не искала славы. Более того — она избегала внимания. Не из скромности, а потому что считала: «Слово, услышанное толпой, теряет душу». Она читала стихи — но редко вслух, и только тем, кто «умел молчать после строки».

Несмотря на внешнюю отстранённость, она была глубоко сострадательной. Официантки кафе знали: если у посетителя не хватало на чай — Асоктель незаметно подкладывала монетку под салфетку. Матросы у причала рассказывали, что она приносила книги раненым санитарам, но никогда не оставалась, чтобы услышать «спасибо».

Она не любила споров, но могла резко оборвать того, кто называл поэзию «пустой игрой». «Ты не знаешь, — говорила она однажды, — что стихи — это якоря для тех, кто тонет в буднях».

Мир внутри: между морем и небом

Аскотель жила в состоянии постоянной двойственности. Она любила Одессу — но не её шум, а её тишину на рассвете. Верила в Бога — но не в церковь. Писала о любви — но никогда не носила обручального кольца, даже воображаемого.

Её внутренний мир был устроен как одесский двор: с лестницами, ведущими в никуда, с бельём, развешенным между мечтами, с кошкой, знающей больше, чем все философы.

Она не была «мечтательницей» в привычном смысле. Она — наблюдательница реальности, видевшая в ней отблеск иного. Для неё пыль на подоконнике могла стать метафорой забвения, а гул трамвая — ритмом времени.

Исчезновение: не бегство, а растворение

После 1917 года её следы теряются. Никто не видел, как она ушла. Возможно, она просто перестала писать — а значит, перестала «существовать» в том смысле, в каком существовала до того. Или, как говорили старожилы: «Она не ушла — она стала Одессой».

Но её голос — в морском ветре, в скрипе старых половиц на Молдаванке, в строчке, найденной на салфетке под чашкой остывшего чая.

 

Глава IV. Поэзия Асотель: темы и образы

У стихов Асотель нет даты рождения — только дата обнаружения. Но стоит прочесть хотя бы три строки — и становится ясно: это голос женщины, которая говорила не с читателем, а с миром. Её поэзия — не украшение жизни, а её диалог с непостижимым. В ней три главных героя: море, город и женщина, оставшаяся одна посреди исторического урагана.

Море как исповедник и соперник

Для Асотель море — не пейзаж и не метафора. Это собеседник, исповедник, иногда — враг. Оно слышит всё, но не жалеет. Оно принимает слёзы, но не возвращает их. В её стихах море никогда не «шумит» и не «плещется» — оно говорит, молчит, напоминает.

«Ты мне не жених, не кузен, / не платок на шее в воле», — пишет она в 1913 году, отказывая морю в роли утешителя. Но в 1915-м, когда война забирает близких, она уже просит: «Прими мои мысли вместо писем. Ты — единственный, кто не ждёт ответа».

Море у Асотель — не романтический символ свободы, а зеркало внутреннего одиночества. Оно не спасает — оно лишь свидетельствует.

Город как живое существо с усами и шляпой-котелком

Одесса у Асотель — не набор улиц и домов. Это человек. Он ходит в пиджаке с заплаткой на локте, носит шляпу-котелок набекрень, курит папиросу у подъезда и знает все твои тайны. «Город сегодня в плохом настроении, — пишет она в заметке 1914 года, — фонари потухли раньше, а трамвай чирикнул, как воробей под дождём».

Улицы у неё дышат, дома спорят, балконы шепчутся. Дерибасовская — «дама в шёлках, но с мозолями на ногах», Преображенская — «старик с золотыми часами и пустым кошельком», а Ланжерон — «мечтатель, который каждый вечер смотрит вдаль и ждёт того, кто не пришёл».

Такой образ города — не просто поэтический приём. Это попытка одушевить то, что остаётся, когда уходят люди. В эпоху переворотов, когда семьи разъезжались, империи рушились, а друзья исчезали без следа, город становился последним, кто помнил — и прощал.

Женское одиночество в эпоху переворотов

Самая тонкая и пронзительная нить в поэзии Асотель — тема женского одиночества. Но это не жалоба, не нытьё, не «ах, как тяжко». Это — констатация, почти научная: «Я здесь. Меня не ждут. Но я всё ещё говорю».

Её героини не плачут у зеркал. Они варят чай в одиночестве, считают шаги прохожих, прячут стихи в книги, которые никто не откроет. Они не ищут спасения в мужчине — они ищут его в море, в строке, в тишине между двумя ударами колокола.

В стихотворении «Апрель, 1915» она пишет: «Порт пустой. Ушли “Мария” / И “Царица” — в Новороссийск. / Только старый лоцман у причала / Считает: “Кто ж выжил? Кто чисел?”». Здесь нет «я». Но всё — о ней. О женщине, оставшейся на берегу, когда уплыло всё, что имело значение.

Именно в этом — её сила. Асотель не требует сочувствия. Она фиксирует одиночество как факт эпохи — и делает его достоинством.

Её поэзия — не крик, а тихий жест: рука, протянутая через сто лет тем, кто тоже молчит, но не перестал чувствовать.

 

«Женственность»

Асотель, Одесса, август 1914

Женственность — не кружево на груди,
Не пудра, не улыбка в три четверти,
Не то, что носят дамы в «Пассаже»
И ждут, пока заметят офицеры.

Женственность — в том, как я молчу,
Когда весь мир кричит о чести.
Как я стираю чужие слёзы,
А свои — прячу в чайную гущу.

Женственность — не в том, чтоб быть нежной,
А в том, чтоб быть — несмотря ни на что.
Чтоб шить ребёнку платье из занавесок,
Когда нет ни нитки, ни хлеба, ни сна.

Женственность — это умение ждать,
Не становясь пеплом.
Это — писать стихи на салфетке,
Когда весь мир горит.

И если однажды меня не станет —
Пусть не ищут в зеркалах отраженья.
Пусть спросят у моря: «Где та, что плакала,
Но не позволила слезам утонуть?»

Оно ответит: «Она — вода,
Что моет берег, не требуя имени.
Она — волна, что бьётся о камень,
И всё равно возвращается».

 

и на последок

«Пересыпь»

Из записных книжек Асотель, без даты (ок. 1913–1915)

Пересыпь — не место на карте. Это состояние. Туда не едут — туда приходят, когда город в центре стал слишком громким, слишком вежливым, слишком чужим.

Здесь ветер не шепчет — он вытаскивает слова изо рта и уносит их к морю, будто проверяет: стоят ли они того, чтобы быть услышанными. Здесь дома не красят — они терпеливо ждут, пока дождь смоет с них прошлый год, а солнце высушит трещины, как раны.

Я часто хожу сюда по вечерам. Прохожу мимо лавок с сушёной рыбой, мимо дворов, где дети играют в войну из-за настоящей, мимо старух, сидящих на тумбочках у подъездов, как оракулы в домашних халатах. Они всё видят. Они никого не судят. Они просто знают: сегодня чья-то дочь уехала, чей-то сын не вернулся с причала, чья-то надежда сгнила в портовом складе вместе с мешками кофе.

На Пересыпи никто не спрашивает, кто ты. Ты — либо мимоходом, либо своим. А если ты приходишь часто и молчишь больше, чем говоришь, — считай, тебе уже доверяют.

Однажды я сидела на обломке старой шлюпки, выброшенной штормом лет десять назад. Рядом — мальчик лет восьми, чистил устрицы. Не для продажи — для себя. Он не сказал ни слова. Просто протянул мне одну. Я съела. Солёную, горькую, живую. И поняла: вот она, правда этого места. Не в речах, не в газетах, не в стихах — в устрице, поданной молча.

Пересыпь не любит красоту. Но она уважает честность. И потому — прощает одиночество. Даже моё.

«Моя мама и её тапки: ода мести»

Ася Саротель (Асотель), Одесса, 1905

Не троньте тапки мамыны —
Они не просто тряпки.
В них — гнев святой, в них — дух войны,
В них — пыль с её забытых склянок,
В них — след последней грусти,
В них — отпечаток праведных ступней,
Что стёрли пол у двери,
Где мы врём про «я не трогал».

Тапки — не обувь. Тапки — суд.
Когда в углу застынешь,
Услышишь: «Шлёп-шлёп» — и мир потух…
А в щели — мама с правдою в глазах,
Как архангел с сандалией.

Однажды брат, в порыве гениальном,
Решил: «А вдруг — корабль?»
И пустил по коридору
Левый тапок — как бриг!
Плыл он гордо, без флага,
Но с амбицией в подошве.
Дошёл до кухни — и пропал,
Как надежда в мае.

Мама вышла — тихо-тихо.
Не крикнула. Не плачет.
Она всего лишь посмотрела…
И в тот же миг брат стал монахом.
(Правда, ненадолго — до обеда.)
А тапок? Нашли в баке с углём.
Но мама его выгладила,
Как флаг после битвы.

Я не раз мечтала: быть тапком!
Лежать у ножки света,
Греться в тепле её заботы,
Даже если — в гневе.
Ведь даже в злости мама — свет.
Даже в шлёпке — нежность.
Даже в тапке, в пыли, в дыре —
Любовь. И всё же — месть.

Так славьте тапки! Не смеюся —
Я пишу святыню!
Они — хранители порядка,
Гонцы закона в доме.
И если вдруг мир рухнет весь —
Не бойся: мама в тапках
Поднимет небо за подол
И скажет: «Ну, пошла работа».

Оцените статью
Добавить комментарий